Інтерв'ю
Интервьюер (И.): Сегодня 15 июля 2015 года. Интервью о событиях Майдана. Представьтесь, пожалуйста.
Владимир Ильин (В.И.): Моя фамилия Ильин, Владимир Георгиевич, родился я в 1939 году в Чернигове. Прожил там совсем недолго – первые 13 дней своей жизни. Потом отец меня забрал (и маму, конечно), забрал сюда, потому что киевляне родители и деды и прочее, прочее. Вот. Ну, а потом 2 года здесь, сестра, мать, отец, 2 года здесь, затем – эвакуация. Родители работали на авиазаводе, теперь это называется «Завод Артема», хотя его, по-моему, уже не существует, только название.
Город Управленческ на Волге, недалеко от Самары (Куйбышева тогда), тоже большой завод. Ну, эвакуировался и завод частично, так как мне рассказывали, и оборудование, и всё это. Завод с утра до ночи, родителей почти не видел, как только вообще начал различать, что я живу. Вот. Потом детский сад, больше – бабушка и сестра. Затем отец где-то в 1944-м, по моему, году или в 1945-м возвращается в Киев (как только Киев освободили) восстанавливать завод с другими своими коллегами, работниками завода, киевлянами.
Ну, поначалу ничего не выходило. Насколько я знаю, он работал в аппарате Кабмина, где-то при Хрущеве, Хрущев тогда был здесь. Мы вернулись сюда в 1946 году в мае, где-то в 20-х числах, по-моему, ранних 20-х числах в 1946 году. Вот.
Родители уже тогда стали работать на заводе, естественно. Уже завод немножко пыхтел. Я пошел в школу, и вот сразу 10 лет. Затем институт – Политехнический институт киевский, химико-технологический факультет. С разными событиями в жизни, но, тем не менее, окончил. Еще в институте, в Политехе, присмотрел как бы для себя, определился в какой-то мере с будущим, а именно – физическая химия. То, что мне хуже всего удавалось в институте, на то и потянуло.
И.: А почему так?
В.И.: Да мне показалось, что тут меньше вот чего-то такого вот прописанного как бы, прописанных, известных всем истин. Тут буквально над каждым словом, над каждым определением надо думать, а еще лучше во всем сомневаться (смеется). Вот. Ну, то есть почему, а как, и так далее, а кто сказал, а почему так и насколько это истина.
Но потом постепенно дошло, что истин вообще не существует. А вот движение к этому, когда как бы свободнее, нет прописи какой-то: вот эта реакция так идет, эта так идет, это вещество такими свойствами обладает, то такими. Тут свободнее гораздо. Потому что, на самом деле, это практически то, что раньше называли естествознание и некая философия естествознания, то есть натурфилософия, как раньше называли. Мне показалось, что это вот то самое.
И после окончания, хотя меня пригласили в аспирантуру, и даже вроде бы я должен поступить в аспирантуру, потому что к концу учебы я немножко выровнялся, перестал хулиганить и даже задолженности как-то ликвидировал, и стал даже получать повышенную стипендию, подрабатывать стал. Там же, в институте.
Пригласили в аспирантуру – аналитическая химия. Ну, как-то все вокруг начали говорить: «Да конечно, конечно». Я очень сомневался. И поэтому когда пришел сдавать экзамен, а профессор Эпик, заведующий кафедрой аналитической химии, смотрю, красный весь, такого бурякового цвета и потеет, и стесняется меня, хотя вроде бы я его должен был стесняться: «Понимаете, понимаете, вот у нас забрали вакансию». Я был так обрадован. Вот.
Он удивился. Ну, мы с ним побеседовали, и я сразу же пошел на Б. Китаевскую так называемую, Большую Китаевскую. Это там, где размещается (и был, и размещается сейчас, хотя это уже называется «Проспект Науки») Институт физической химии. Всё. С 21 ноября 1961 года я был зачислен и до сих пор. Инженер, младший сотрудник, одна диссертация – кандидатская, вторая диссертация – докторская на расстоянии почти в 20 лет. Ну, опять-таки, кто-то подгонял, кто-то стыдил, что надо всё быстрее делать, у меня не получалось быстрее, потому что всё время что-то отвлекало. В том числе, литература, конечно, ну, и прочее: музыка, литература и так далее. Всё.
И.: И музыка. Да?
В.И.: Музыка. Учился в музыкальной школе для взрослых. Когда-то была такая (я сейчас не знаю). На улице, на улице, это где Толстого. А, это Владимирская, вниз которая спускается, почти у Саксаганского, с правой стороны, там была музыкальная школа. Фортепиано. 2 или 3 года я там проучился. Потом все-таки взялся за голову и оставил это. Нет, ну, я понял, что ничего особенного не выйдет, а главное – я принял как бы, немножко разобрался, что такое музыка. Для меня оказалось, что это то же самое, что поэзия. Поэтому а зачем еще что-то? Все-таки слово ближе мне, да.
И.: Так а вот диссертацию первую удалось спустя сколько времени после этой попытки поступить в аспирантуру, сколько прошло времени?
В.И.: Тоже десять лет. И топтал меня кто только может: и заведующий мой, добрый очень человек, профессор Неймарк, и родные и близкие, и жена – тоже. Ну, всё казалось, что мало, что что-то я не разобрался. Поэтому десять лет прошло. Нет, я ни о чем не жалею. Так, наверное, и должно было быть.
И.: А позвольте поинтересоваться, какая специализация, у вас есть какая-нибудь узкая специализация или предмет именно в той отрасли, где вы специализируетесь?
В.И.: Есть, конечно. По институту (по Политеху) специализация «Технология силикатов». Так как это химико-технологический факультет, то технология силикатов. Ну, это тоже кажется, что это очень узко, на самом деле это очень широко всё. А в институте физической химии, ну, так, самое широкое определение – это, конечно, физическая химия. В рамках физической химии – адсорбция. Адсорбция, в какой-то мере немножко катализ. Но в основном адсорбция и ионный обмен. Это тоже, в общем-то, безграничное нечто. Но, тем не менее, вот это уже ближе. Ну, и, наконец, если еще ближе, то это так называемая молекулярная сита, молекулярные и ионные сита. То есть это процессы, которые происходят на веществах, на материалах, которые имеют очень строгую определенную пространственную структуру, организацию. Это на больших расстояниях, нанометровых. Но, вместе с тем, четкая и определенная кристаллическая структура. А это уже на расстояниях, соизмеримых с длинами химических связей, то есть ангстремы.
Но самое замечательное – что при этом у них еще и совершенно четкая определенная пористая структура, тоже на уровне размеров молекулы обычных веществ. Поэтому одни молекулы как бы могут, одни ионы могут, как в сите, проходить, другие – нет. Ну, конечно, это не совсем так, как в сите, то есть совсем не так. Отверстие, конечно, – это важно, но важно и взаимодействие. Вот такая вот область. Цеолиты, может быть, если слышали. Это особый класс из пористых веществ и материалов, мезопористые молекулярные сита и прочее, прочее. Ну, вот такое вот.
Защитил докторскую. Через какое-то время стал профессором, как это принято там у нас, если есть у тебя ученики. Это не обязательно преподавать, если ты в академии. Это академический Институт физической химии имени Льва Владимировича Писаржевского. Институт, по-моему, один из самых или самый старейший, древний институт на всем советском бывшем пространстве – Институт физической химии.
Он создан в 1927 году. Каждые 5 лет мы юбилейничаем, дурака валяем, конечно, и так далее.
Вот до февраля этого года заведовал отделом пористых веществ и материалов. Какое-то время в 80-х годах (с 1983-го по 1989-й) был заместителем директора по научной части. Вот тогда и в Чернобыль поехал. Ну, ездил сначала, работы были по Чернобылю, вот по всем практически вопросам, но в основном связанным с защитой людей, природных объектов, некоторых приборов (потому что приборы отказывались работать). Люди – ничего. Люди теряли голову, по-моему, лезли куда попало. Поэтому был создан прямо в Чернобыле, непосредственно был создан штаб Академии наук. Ну, так добровольно спросили, кто хочет. Но, в общем-то, по месяцу добровольцы на уровне заместителей директоров были начальниками штабов. Ну, вот и я был. Это одно из самых лучших времен и эпизодов в моей жизни, по-моему. Этот месяц в Чернобыле.
И.: Почему?
В.И.: Ну, это вот что-то сходное с Майданом, когда всё на одном дыхании, когда ты не понимаешь и даже вообще не чувствуешь усталость, опасность или что-то, и понимаешь, что всё, что ты ни сделаешь, это всё будет полезно, пусть это будет мизерно. Вот поэтому удивительно. Хорошо кормили, мы много пили и беспрерывно работали. И люди слушались, и я мог принимать решение такое, как я считаю. Там не надо было с кем-то ходить по инстанциям, с кем-то советоваться, писать бумаги и так далее. Ну, раз в неделю президиум, конечно, запрашивал: что ты там хулиганишь, что ты там делаешь и так далее. Но это совсем другое. На месте, всё.
Находились там, Слава Богу, и военные, высокие чины даже, вполне разумные, не дубоватые. Инженеры, специалисты других профессий. По всему краю там, по всей этой зоне мотались, много и в Припяти самой были, и на станции нашей люди были. Ну, вот, всё время надо было о чем-то думать, что-то решать, ответственность сумасшедшая. И, вместе с тем, настолько это естественное было состояние, что я бы там остался на всю оставшуюся жизнь – так было хорошо.
И.: Физически не пострадали? Ну, в смысле, со здоровьем, есть какие-то последствия?
В.И.: Думаю, что да. Через какое-то время по возвращении, ну, еще в период, когда только начались эти работы, еще не в Чернобыле, здесь мы просто сразу подключились, наш институт очень близок к некоторым вопросам. У нас в то время был отдел радиационной химии. Ну, прямо это вот то, что надо. Наш отдел, конечно, Институт физики, Институт физики полупроводников и особенно – Институт ядерных исследований. Мы же там все рядом. Это такой блок на проспекте Науки.
Вот тогда немножко увлеклись, конечно, теряли совершенно чувство меры. И где-то через месяц я свалился, пришлось переливание крови и УФ-облучение и так далее. Но как-то вылез. А потом вот поехал еще на месяц, и там уже чувствовал себя замечательно. Никогда в жизни себя так хорошо не чувствовал, как там.
А потом оказалось, конечно, что… Дело в том, что уже в первый день мы все заметили (все наши штабисты, так сказать, заметили), что… У каждого был индивидуальный счетчик пленочки, вечером и утром нас проверяли. Ну, вот мы сразу же заметили, что мы уже набрали такую дозу, что всё, достаточно, нас должны были тут же эвакуировать. Ну, а это ж совсем как-то не по себе, огорчительно – вот так вот приехать и сразу ничего не сделать. Поэтому мы начали оставлять под подушкой эти пленочки (смеется). Ну, старались, конечно, не лазить, у каждого был дозиметр такой вот определяющий, конечно, старались не лазит.
Но через некоторое время по возвращению в Киев с работой было так довольно тяжело. Мне казалось, что это просто истощение, усталость. Но я думаю, что это еще и тоска по Чернобылю. Потому что понял, что вот то – жизнь, а тут – не совсем. Стал себя плохо чувствовать. Ну, и где-то к 1995 году свалился, в общем-то, потерял килограммов 20-25.
Начали исследовать, обследовать. Я сам уже начал бояться, что что-то происходит. Слабость, слабость, такая вот, знаете, как вроде бы стекаешь на пол, на землю – ну, ничего не держи. Ну, оказалось, что совершенно поражена щитовидка. Начали меня, конечно, положили в больницу ученых, два месяца провалялся, то, се. Потом, конечно, срочно на операцию. Я не согласился. Мне тоже, опять же, угрожали, что это в любой момент может онкология, так как совершенно разрушена щитовидка. Но, тем не менее, я не согласился, потому что уже к тому времени сел на гормоны, ударные дозы. Ну, вот я просто спросил: «Ну, а что потом будет?» Ну, и спросил так риторически. Потому что я примерно знал, что будет потом. Потом – еще больше гормонов. Я видел этих людей. Ну, значит, так вот как-то про себя решил: а вдруг пронесет.
Ну, вот. Потом гормоны начали потихоньку уменьшать дозировку до гомеопатических таких доз. Ну, а потом какая-то профессорка подсказала, что: «Да, наверное, вы прекращайте. Потому что сердце садится от гормонов. И, кроме того, это уже чисто психологический эффект: Вам кажется, что вам надо, на самом деле уже не надо». Я попробовал – действительно так. Ну, бывают срывы и сейчас иногда, какое-то стечение обстоятельств. Всё. Извините, я, наверное, заболтался.
И.: Скажите, пожалуйста, с какого времени начали увлекаться поэзией? Когда примкнули официально, стали членом Союза писателей, когда начали печататься?
В.И.: Писать? Сколько себя помню – столько писал.
И.: И в детстве?
В.И.: И в детстве, да. Многое, конечно, наверное, ерунда была. В школе какие-то сочинения писал в стихах. Ну, то, что вдохновляло. И как-то там и ребята, и учителя как-то считали, что это очень... Потом я убедился, что это, конечно, всё баловство. Ну, как? Я искренне это делал. Ну, это, конечно, любительство и так. Потом чего-то набирался, набирался, куда-то тыкался, где-то пытался. Ну, с публикациями практически ничего не получалось. Где-то только, по-моему, вот когда я в больницу свалился и 2 месяца провалялся, и был момент когда, когда, мне казалось, самое горькое было то, что я очень плохо себя чувствовал, терял сознание, куда-то уплывал. Ну, а когда возвращался, то вот эта вот горечь была самая большая, может быть, отчаяние, что столько лежит в письменном столе и столько еще в голове крутится, и ничего я не успею, потому что, потому что…
Поэтому как только немножко окреп, меня выпустили (ну, стали выпускать, там недалеко больница ученых, а я живу на Артема, 9), то я засел за какой-то примитивный, дома был компьютер из первых самых моделей, и стал тараторить, что только мог. Ну, а потом, через какое-то время зашел на Пушкинскую в редакцию журнала «Радуга», с повестью небольшой, больничной такой повестью, больнично-военной. Потому что со мной лежал один ветеран, очень интересный человек, тоже уходил, так же, как я. Ну, потом его забрали родные, а я вроде бы выжил. Ну и стихи. Вот принес эту повесть и подборку стихотворений.
Познакомился с заведующим отделом поэзии, с главным редактором. Ну, вот тогда начали готовить. Вроде бы им понравилось и небольшую подборку, по-моему, в 1999 году только опубликовали. Ну, я стал посещать студии различные.
По сути, первый человек, который что-то поверил в меня и тем самым мне сообщил веру в себя какую-то – Виталий Зиновьевич Заславский, покойный ныне. Но, все-таки это было очень важно. Я стал посещать его студию, общаться с людьми. Конечно, многое пересмотрел в том, что я пишу, о чем я пишу, о чем я думаю. Но, тем не менее, вышел на какой-то уровень или как-то почувствовал уверенность.
Даже не уверенность, а вот это вот упрямое такое с какого-то момента. Ну, вот я так пишу, я так думаю и всё. И что бы тут ни говорили, кто бы что ни говорил, без этого нельзя. Потому что если всех слушать… То есть слушать надо всех, но слушаться надо себя.
Вот это вот как-то вышел и показал ему еще одну подборку. Он сказал: «Это уже не в журнал, надо в отдельную книжку». Так появилась первая книжка. Виталий Зиновьевич написал послесловие. Называлась книжка «Подстрочники». Потому что я еще в то время все-таки думал, что это не совсем стихи, что это, скорее, еще подстрочники. Но, через какое-то время понял, что нет, это стихи. И он сказал, что это стихи.
Вот как-то пошло потом. В «спилку» несколько раз тыкался – тоже не получалось. Хотя очень хорошие рекомендации были вроде бы. Но так, не знаю: то говорили, что надо писать українською мовою, а я писал только на русском языке. Потом, я когда подготовил, ну, само собой как-то стал, не потому, что вот понял, что иначе не зайти туда, ну, и прекрасно я знал, что такое «спилка». Но, тем не менее, меня это не сильно смущало. Потому что, ну, как везде: все-таки там работали и жили, и были членами «спилки» замечательные люди. Поэтому там нельзя, как вообще в искусстве, брать что-то среднее и определять: вот это плохо, а это хорошо. А если есть хотя бы одно стихотворение или один человек действительно поэт высокого, так сказать, то, в общем, да.
Когда подготовил, получилось, несколько, две книжки получились украинские уже, то другая сторона, ну, члены этой приемной комиссии, как мне сказали, мне вообще, со мной никто не беседовал. Тоже система. Система, надо сказать… Вот. Но, тем не менее, как мне сказали, то вот русскоязычные члены комиссии в «спилке», они сказали: «Ну, что это такое? Чего это ты стал писать на украинском, надо писать на русском». Ну, дурь такая. Ну, я не знаю, насколько это всё правда, честно говоря. Ну, а потом само собой как-то получилось. Конечно, досада какая-то была. Ну, как всегда, если тебя не понимают, то всегда досада. Вот.
Потом вот как-то наткнулся (случайно получилось) на поэзию Иоанна Павла II. Вот эта встреча такая была и заочная, и очная. Потому что он святил, приезжал, по моему в 2001 году уже святил храм Василия Великого святого, у нас там, на Вознесенском спуске, совсем рядом со мной. Храм еще не был достроен. Что там творилось, конечно.
И увидел в переводе его последнюю поэзию. Я бы сказал, что это поэма. Но, с другой стороны, это и проповедь, это и молитва, и что хотите. «Римский триптих» в переводе на русский язык в журнале «Иностранная литература». У меня было много знакомых среди библиотекарей всегда, потому что тыкался по библиотекам. Мне подсказали, я посмотрел и, конечно, поплыл
Стал читать. Где только можно, кто только хочет слушать. Нашел Ольгу Владимировну Дмитренко – органистку, и мы с ней дважды в Александровском костеле, а она там работала как раз, подрабатывала в костеле, очень хорошо епископ, отнесся и после воскресной вечерней службы иногда приходилось прямо скамейки там из подвалов тащить, потому что сотни людей. Ну, и само чтение вот под куполом, когда ты уже и не видишь купол, когда читаешь, и звучит орган – ну, вот это еще одно такое, можно сравнить и с Чернобылем, и с Майданом. Это уплываешь куда-то, уносит тебя. Замечательно было просто. Дважды читали в Доме ученых тоже, еще где-то на выезде.
Ну, потом стали немножко останавливать, что на украинском надо читать. Ну, наверное, справедливо тоже. Ну, польский я не знаю совершенно. Только так различаю, когда пробую читать, конечно. Потому что многое там узнается.
Начал искать, с кем бы поработать. Нашел очень хорошую женщину, полонистку, она референт Брюховецкого в Могилянке (Брюховецкий тогда еще был действующий активно ректор) – Элеонора Николаевна Андреева. Поначалу она составила такой подстрочник, и я, конечно, взялся за работу. Она меня начала ругать, вот когда я ей показывал результаты.
Серьезная была работа. Потому что надо было выдержать: она и редактор считали, что надо выдержать («Пульсари» есть такое університетське видавництво на Хоревой, на Подоле), они считали, что надо выдерживать ритмику польскую, так, как написано. А Иоанн Павел II писал (Кароль Войтыла в миру) писал польскою, конечно, мовою. Надо выдерживать. Я не был согласен с этим. Потому что я пишу для Украины, для украинцев. Поэтому надо, скорее, все-таки не обязательно придерживаться канонов всех,
Но, тем не менее, все-таки нашли какой-то компромисс. Мучительно было, но вышла книга, напечатали полностью перевод в журнале «Всесвіт». Ну, и очень помог здесь (хотя он считает, что я ему помог) академик Иван Михайлович Дзюба. И мне казалось в то время, так из всех людей, которых я знал и слышал так по радио, по телевидению, что это наиболее мудрый и чем-то соизмеримый, может быть, по интеллекту, по святости с Иоанном Павлом II. И так, и сяк через знакомых, еще как-то, в общем-то, какую-то наглость проявил, очевидно. Но я чувствовал, что иначе нельзя – только он.
Нашел его, встретился, рассказал ему. «Покажите». Я показал. «Покажите на польском». Показал. Ну, буквально, стоит читает минут 10-15, я что-то такое бормочу, что: «Иван Михайлович…» А мне сказали, что он очень плохо себя чувствует, и вообще не лезь, не мешай ему и так далее. И я что-то бормочу в оправдание, что: «Да только если вот будет время и вы себя будете хорошо чувствовать». Как будто меня не слышит, полистал, полистал. Одна фраза: «Я маю це зробити».
Вот опять. Ну, это вот такие бывают моменты в жизни, которые, ну, вот всё, вот если человек говорит так, всё, сразу абсолютное доверие и так далее. И он написал передмову. Я просил именно посмотреть. Ну, а благодарность, он говорит: «Я этого ничего не знал. Поэтому я вам очень благодарен».
Месяца полтора, по заверениям его знакомых, и он сам, и его жены Марты Владимировны, он работал, полез. Ну, как? Он не может по верхам. И написал передмову. Я думаю, что в значительной мере вот его передмова к нашему переводу и вот то, что мы… Ну, это я предложил, хотя это не мало стоило чего - вот включить, конечно, оригинал польский, включить русский перевод и украинский уже. И передмову Ивана Михайловича тоже трьома мовами. И хорошо очень оформили. И я думаю, что это способствовало тому, что и во «Всесвіті» это взяли.
И Иван Михайлович спросил вот так, как вы спрашиваете. Спросил: «Ви в спілці?» – «Нет», – говорю. – «Я напишу. Я напишу. А что такое?» Я говорю: «Да не получается чего-то». И он написал. И думаю, что только благодаря тому, что была рекомендация Ивана Михайловича.
Ну, и параллельно почти шла работа. Игорь Рымарук. Тоже для меня это было открытие, я и сейчас совершенно убежден, что это глыба, это даже уже не поэт, это нечто. К сожалению, как-то… Это очень тяжелый поэт, конечно, тяжелое письмо, мысли. Но это всё как вот большие глыбы, камни. И надо войти в это, настроиться и в какой-то мере стать Рымаруком, чтобы это всё воспринимать.
Перевод на русский язык. Вот тут какое-то совсем неблагородное, может быть, чувство возникло. В ту пору очень шумели российские писатели, особенно поэты. Как будто тут вообще никого нет. Не потому, что зло было, но как-то не понимание. И хотелось донести, что, посмотрите, что такое Рымарук, какая это поэзия, что у вас близко ничего нет.
Ну, конечно, это нехорошее чувство, но все-таки вот оно тоже. Главное было, что я почти сознание потерял, когда увидел его триптихи. Это тоже. И очень созвучно поэзии Иоанна Павла II – по мощности, по общей человечности какой-то, по поэзии, ну, зверхній какой-то, не бытовой. Вместе с тем, лирика.
И я предложил, такая поэтесса есть Наталья Бельченко, как-то мы встречались на студиях, то есть я ей предложил вместе. И мы такую книжку подготовили, она была отредактирована тоже самым тщательным образом, болезненным для меня, конечно, вдовой Игоря Рымарука – Ларисой Андриевской. Потерзала, конечно. Ну, наверное, и я ее потерзал, потому что это взаимно. Тем не менее.
Мы еще включили в эту книжку, я вам ее не показывал и не захватил, мы включили в эту книжку «Отражение». Ну, как бы несколько фраз, несколько слов. Те люди, которые знали Рымарука. Вот такой отдельный раздел.
Мы дано уже дружили к тому времени с Иваном Ждановым. Это что-то соизмеримое Игорю Рымаруку, но действительно это русский поэт. А Игорь переводил Жданова, а Жданов переводил Игоря. И Жданов написал тоже передмову небольшую такую. Правда, отвлекся по своему обыкновению, больше говорил, вообще, о себе и вообще о поэзии, чем о Рымаруке. Но, тем не менее, вот вышли эти две книги, и мне кажется, что на «спилку» это подействовало. И, таким образом, где-то вот в 2012 году, по-моему, приняли меня. Вот, собственно, и дальше продолжаю, продолжаю, продолжаю. Потом и эта появилась, еще пару книг.
И.: Скажите, если охарактеризовать в целом ваше творчество, связанное со словом, оно разное? То есть есть лирика и я поняла, что есть и переводы. То есть вот стихи о Майдане, они, можно считать, – это общественно-политическая тематика. Да? Или как это?
В.И.: Лирика.
И.: Лирика тоже. Да?
В.И.: Лирика. Я думаю, что всё лирика. Это всё – лирика. Другое дело – что иногда она настолько интимная, что мне иногда неудобно становится, и слушатели, даже близкие, говорят: «Ну, какого черта? Что это за стриптиз? Зачем ты это всё? Кому это надо всё?» А иногда, когда происходят такие вещи, ну, и тот же «Чернобыль» небольшой цикл есть, другие события, ну, и, конечно, майданы – и один, и второй: «помаранчевая» осень и последний Майдан, вот второй – тут волей-неволей, но мне кажется, что все равно это лирика. Это не публицистика, это не гражданственная какая-то, это не политика. Хотя иногда такое зло прет и ненависть такая вот. Скорее, к самим себе, к нашей дури, к нашему жлобству, к нашему разгильдяйству, к нашему… – ну, что хотите. Но я действительно считаю, что практически во всем, что с нами вот происходит, виноваты мы. Только мы. Ну, так же, как каждый человек, скорее всего, сам себе и больший, самый большой враг. Каждый человек.
И.: А было ли разочарование после Оранжевой революции у вас?
В.И.: Даже не после, а в момент.
И.: Почему?
В.И.: Ну, какое-то чутье подсказало. Ну, и раньше были примеры, и тут тоже. Поначалу это, конечно, дыхание и просто невозможно – ты готов взлететь и всё. Через какое-то время начал различать то же самое: что мы мастера, мы замечательные люди, мы такие хорошие: пить, гулять, на Майдане орать, там, и всё. Но работать – нет. Поэтому начал плакать. Просто вот стою, слушаю это всё, что-то делаю, а как только вспомню, как только подумаю, чем это всё закончится…
В.И.: Так же, как война вот. Я войну не то, чтобы пережил так вот. Но это же были такие ожидания у всех: и у родителей, и у близких. А во что это всё вылилось? Ну, всё ж загублено, по сути. Мало того, что загубили самых лучших людей, как всегда, так вот как-то оно... Ну, и потом уже опыт жизненный.
А Чернобыль? Сначала вот такое вот вознесение, когда ты работаешь и всё, а потом смотришь, во что это всё выливается - в грабеж какой-то, в непрофессионализм. Ну, загубили же, конечно, всё. И даже вот эти же решения прикрыть атомную станцию – ну, и глупости, и не профессионализм, и просто бандитизм. Просто вот такой.
Так и тут: через какое-то время, «помаранчевое» это время, начал это чувствовать. Сначала, наверное, подсознательно как-то: что ничего не выйдет, ничего не выйдет, мы не умеем работать, мы не немцы, не японцы. Слава Богу, что мы не немцы и не японцы. Но работать мы не умеем, к сожалению.
Но все-таки была вера, как-то и личностное такое вот отношение, какие-то свежие люди, хорошо говорят, вроде бы такие, как я, и я бы так говорил. Ну, и Юлия Владимировна, и Ющенко, и еще ряд людей – казалось, это новые люди. После всего того, что было, гнилья этого всякого и мелкой подлости, вроде бы. И, тем не менее, состоялось.
Поэтому новый Майдан, осень 2013 года, но, опять же, конечно, вознесение. И, тем не менее, опять, опять. Ну, это, может быть, уже возрастное в какой-то мере. Этот опыт уже мешает. Действительно, разочарование и отчаяние, что ничего не выйдет, оно присутствует. Но жить надо все равно каждое утро и так далее. Вот в чем дело. Вот в чем дело. И сейчас, конечно, тоска страшная по тому всему, что происходит. И, наверное, это у всех, не только у меня. И я не знаю, что делать. Вот такое вот состояние.
И.: А вот скажите, пожалуйста, когда начали люди выходить в ноябре 2013 года, вы как пристально следили за этими событиями? Это было просто фон, просто какое-то политическое развитие закономерное или вы все-таки больше внимания уделяли тому, что происходит на площади?
В.И.: Ну, я даже бы сказал, что это была система. С одной стороны, я каждый день еду в институт через Майдан и возвращаюсь из института поздно вечером. Поэтому, значит, утром я проводил какое-то время на Майдане. Это чисто так географически и во временном измерении. Ну, а вечером, конечно, что-то происходило почти каждый вечер, кто-то выступал, прислушивался, с кем-то разговаривал. Вот. То есть это вот каждый день два раза туда и обратно. Ну и, конечно, в институте, не знаю, почти не отрывался. Наряду с работой, нет-нет – и смотрю бегущую строку. Не газеты, нет, не газеты, скорее, вот интернет, беспрерывно: новости, новости, новости – вот такое вот. Это вот один аспект.
Второй. Ну, были даты какие-то. Ну, например, это первый митинг на Европейской площади, конечно. Ну, как магнитом потянуло. Вот тогда еще было опять какое-то детство. Казалось, что что-то получится, вот вера какая-то. Потом очень такое памятное событие – 30-го утром (ноября) я ехал в институт и не знал еще, что там была вот такая бійка. Ну, людей не было, где-то отдельно милиционеры там или военные. И какое-то подозрение возникло. Я еще не знал, что произошло как-то вот. Ну, а приехал на работу, посмотрел. Никто не хотел разговаривать, пусто было практически на Майдане тогда. Приехал на работу, врубил компьютер, конечно, быстро нашел и узнал, что происходит. Вот этот день. И тогда вот написал это. Ну, если захотите, я прочту это обращение.
И.: Прочитайте.
В.И.: Что-то не находится сразу. «Спроба усвідомлення і визначення. Адже все є у нас: земля і небо, Київ і Дніпро, немає тільки нас, шукаєм все, шукаєм. Спочатку Україні Україною слід стати, а нам всім, відповідно, українцями її. Тобто країною людей, людьми. І тільки після цього вже гадати-обирати, Схід, Захід, Азія, Європа. А краще, може, залишимось собою. Інакше нам тинятися світами, як не одне століття поспіль. Цей листопад, Майдан, здається, у вічність не підуть, як інші. Тому сьогодні, не чекаючи на вибори, імпічмент тощо, я президента виголошую персоною нон ґрата, у хаті, Києві, країні, де живу. На жаль, це все, що можу зараз. Приєднуйтесь, брати. Приєднуйтесь, хто може». Ну, вот это вот возникло такое.
А потом 11 декабря, конечно, когда, ну, поздно чего-то засиделся, а потом эти дзвони Михайловского. Сын позвонил, и он туда метнулся, я тоже. Где-то до середины дня что могли – помогали. Ну, скорее какие-то заграждения, баррикады строили. Ну, а потом доходила постепенно информация, что было и как, особенно те люди, которые старались уйти там в сторону Михайловского.
Потом буквально это была уже как вахта: иногда и бросал институт, и среди дня. Сын, его сотрудники, у него небольшая фирма такая по малоформатной оргтехнике, и его сотрудники все молодые люди. Ну, и мы с женой, и лекарства. Был такой пункт, довольно хорошо организованный, в Михайловском монастыре: антисептики, анальгетики – такое вот.
Ну, а по вечерам, как правило, проходил по Майдану сначала, смотрел. Ребята вывешивали, как правило, везде, что кому нужно. Ну, как правило, в общем-то, меня хватало на то, чтобы пойти тут же там в маленький гастрономчик такой на Крещатике: вот хлеб – черный, белый хлеб, набирал сколько можно, вот такое вот. Практически каждый день. Ну, и застывал, конечно, звонил домой, что я задержусь. Иногда до полуночи, иногда позже.
Потом, когда началось это на Грушевского… Ну, то место особенное для меня, памятное такое с детства, когда еще киевское «Динамо» играло на том стадионе, а мы просились вот пацанами (тогда разрешалось), чтобы взрослый мог провести одного ребенка. Мы стояли так в очередь, как люди шли, и просили: «Дядя, проведите».
Ну, а потом просто футбол, всё, очень увлекался этим, сам играл, отец когда-то играл, еще в 30-х годах. За ту команду, которая еще была как бы прекурсором «Динамо». Из-за этого поздно поступил в Политехнический институт, но все-таки закончил. Это отец всё. Ну, и я как-то втянулся в это. Ну, и то, что Лобановского я знал по Политехническому институту: вот он на тепло-техническом факультете, а я на химико-технологическом. И, конечно, я играл за сборную своего факультета, он – за сборную своего факультета.
И, конечно, первенство, иногда мы встречались. Ну, как? Тогда виделось, что это выдающийся человек. Но и тяжелый. Изображал из себя, что мы его там костыляем, что мы грубо с ним. В общем, были неприятные моменты. Ну, потом, конечно, все-таки выяснилось, что это выдающийся футболист и так далее.
Так что вот то место. Когда я увидел этот уже в пыли и закопченный этот памятник и всё. Потом его только прикрыли. И что там творилось. Стал и туда ходить. То есть это был такой постоянный маршрут, постоянное пребывание: какое-то время на Майдане, потом на Грушевского, потом опять на Майдане, если начинались какие-то выступления, ну, каждый день же кто-то выступал. Иногда были очень интересные и важные, ну, такие, надыхающие выступления, не просто так выслушать информацию.
Несколько раз попадал в переделки, конечно. Это вот такой отчаянный еще есть человек – Вася Довжик, диктор центрального радио, поэт. Мы с ним в то время как раз готовили. Это я предложил, а он смешливый такой, но, в общем то согласился. И когда-то… Я вам еще не надоел?
И.: (Смеется) Нет.
В.И.: Спасибо.
И.: Очень интересно.
В.И.: Когда-то я был очарован «Интермеццо» Коцюбинского. А потом попало на глаза такое произведение, ну, кроме «Цветов зла» Бодлера, попал его, так он называл, «Парижский сплин». И вдруг пришло в голову, что это очень близко всё. Хотя Коцюбинский и Бодлер друг друга, естественно, не знали. Но вот это поразило – насколько, в принципе, мы все одинаковы, если мы люди, поэты. Потому что Коцюбинский – это, конечно, поэт, это не писатель. Это ничего не умаляет, но мне так кажется.
И мне показалось, что это всё можно как бы вместе. Ну, не то, чтобы в два голоса, как вот полифония какая-то или фуга. Но вперемешку если читать, если так это сделать, то, в принципе, никто не скажет, где Бодлер, где Коцюбинский. Конечно, какая-то атрибутика есть, но по состоянию души, так сказать, а поэзия – это только и всего, больше ничего, так просто, это не письмо, конечно.
И я Васе это рассказал, мы с ним стали встречаться в кафе в Почтамте. Ну, и слегка выпивали, конечно, Вася и кушал, потому что почти всегда был голодный. Потом мы шли на Майдан, когда немножко уставали. Мы сидели там, как-то это компоновали, форматировали, читали вперемешку. Он же профессиональный диктор, я себе так. Так что он меня так немножко тыкал мордой. А потом шли. Первым делом Вася, конечно, заходил вот в эти открытые, там, где кормили, можно было какой-то борщ или что-то такое, кулеш какой-то поесть. Ну, я ничего не мог там есть. Как-то так всё перемыкалось, что не мог. А Вася, ну, он хороший очень.
А потом шли туда на Грушевского. Ну, и, конечно, хотели подойти вплотную, посмотреть. Ну, вот это тянуло всё время – посмотреть в глаза: кто вы такие? Ну, вроде ж бы мы тут все вот свои родные. Как можно вот так вот?
Один раз получилось. Значит, мы проникли на территорию стадиона, и так вдоль решетки, и буквально один к одним: вот они стоят у решетки в касках, в этих масках еще. Ну, покажи, ну, сними, покажи морду, покажи глаза буквально. Ну, ребята скованные были вот так: то ли боялись чего-то. Вот.
Я не знаю, кто они: милиционеры или какой-то спецназ. Но их столько было там. И всё время шныряли какие-то командиры или что. Поэтому были лица, которые, мне казалось, хотя это вечером всё было, но все же освещено было, мне казалось, что некоторые лица, с которыми можно в контакт какой-то вступить. Но тут же кто-то возникал и гавкал там, так сказать.
Но тяжело было, конечно. Когда видишь людей, вот так вот схваченных, своими какими-то или дурью, или командой какой-то, или страхом, тяжело это всегда. Ну, это манкурты какие-то были. Хочется это всё сорвать и привести в чувства человека.
Ну, а еще раз было, значит, вот когда это была линия раздела, как сейчас на Донбассе, знаете, как бы зона, так сказать, Вот одна баррикада, и у них заслон какой-то, метров, наверное, 25 там, не больше. Никто не мешал, туда можно было пройти в эту зону с правой стороны около дома старинного какого-то дома. Ну, тоже так: лесенка какая-то и снег уже, и скользко. Но все равно люди туда проникали.
Ну, я заглянул, а там как раз был батюшка, наш какой-то, и пытался и что-то достучаться, дочитаться. Ну, как-то их все-таки одушевить, что-то им рассказать: и читал, и говорил. Ну, и показалось сначала, было страшно туда лезть. Потому что нет, нет, а они что-то швыряли. Ну, и наши тоже швыряли, конечно. Ну, все-таки, вот то, что батюшка так вот стоял – открытый, совершенно не защищенный – и говорил, и хорошо говорил, редко же услышишь человека, служителя, которому так поверишь сразу. Скорее, видно, что это служитель именно. А тут человек, а не служитель.
Ну, и мы, конечно, туда с Васей проникли. Нашелся еще какой-то его знакомый поэт. Он сказал, что это очень известный поэт (но я не знал). И мы полезли туда. Какое-то время около батюшки так вот стояли. И я думал просто своим видом как бы, что вот ничего нет: ни оружия, ни палок, не защищены мы ничем. Что, может быть, это тоже как-то вот, ну, увидят, что что с нами делать? Что, стрелять или что? Да и потом, стрелять. Ну, я не знаю. Я до сих пор не представляю себе, что я могу в кого-то выстрелить. Не знаю. Даже в Путина. Не знаю, не представляю себе. Я бы его, скорее, куда-то отвез, на какой-то необитаемый остров и вот.
А тут началась очередная атака. И, в общем-то, страх, конечно. И вроде бы надо было остаться, потом стыдно было как-то, надо было остаться. Вот как стояли, надо было так и остаться. Ну, что бы они сделали? Ну, вот как-то волна такая подхватила, схлынула, и мы вернулись за нашу баррикаду эту. Вот такое было.
Нечто подобное было потом, это уже в феврале, на Майдане, когда опять прижали буквально со всех сторон. И Руслана, и другие, и Женя Нищук говорили: «Только давайте не расходиться. Потому что иначе мы не выдержим». Совсем уже вот этот памятник вот этой девушки нашей – Маруся или как ее зовут. Ну, памятник высокий на столбе, вот, наша девушка. Вот они уже были тут буквально, эти каски. Там же подъем небольшой, ярусами. Так отвратительно это всё, сверкали эти каски.
Ну, и потом они пошли. Водомет сначала, а потом они пошли. И опять страх какой-то. То есть сначала первое, что надо, – надо взяться за руки и идти навстречу. Но, как-то большинство – стихия срабатывала так, и ты оказывался в этом движении. Нет, я не оправдываюсь нисколько, но так вот получалось. Надо было бы иначе действовать.
А Женя кричит в микрофон: «Не поворачивайтесь спинами. Только не поворачивайтесь спинами». Ну, просто уже ругался: дураки, что вы делаете? Отступайте, но только не поворачивайтесь спинами. Потом вроде бы все-таки они задержались и даже немножко подались обратно. Через какое-то время (уже часам к двум, наверное) тоже вдруг переполох – кто-то заметил каски на Доме профсоюзов. И опять Женя кричит: «Сейчас будут стрелять снайперы, прячьтесь куда-то». Ну, куда там спрячешься? Вот такое вот, такие вот были моменты, такие эпизоды.
Ну, главное, конечно, – это состояние, вот когда ты теряешь ощущение, что есть ты, а ты часть вот этой стотысячной или еще больше… И это не толпа, конечно, это уже нечто другое. Это не просто толпа. Это какой-то организм. Ну, можно сказать, вече. Но, на самом деле, что-то еще тут. Это какой-то единый организм был.
Потом началась какая-то… Появились сепаратисты, так сказать. Ну, вот тут же рядом, и кто-то начинает дурака валять, болтать что-то, агитировать.
Мне кажется, что, скорее всего, это были еще не враги, так сказать, не настоящие сепаратисты, а может быть, уже какой-то надлом был психический: и этому не верьте, и к черту, и «ганьба», и так далее, и надо идти туда.
Мне казалось, что иногда и кто-то из лидеров немножко провоцировал: «Вот пойдем, сейчас пойдем, вот нас уже там бригада такая-то, группа такая-то, батальон такой-то или сотня такая, пойдем на Институтскую, пойдем туда». Ну, и вот когда пошли тогда вот один раз и началась потасовка, и тогда вот и Порошенко пытался остановить, утихомирить, другие, разбили совершенно вход в нашу «спилку», вошли туда – там никого не было. Ну, в общем-то, серьезно ничего там не… то есть как-то все было не очень.
Но главное все-таки было состояние, основное состояние вот этой причетности и единства. Вот когда теряешь ощущение самое себя, а просто как ты часть. Вот. Какое-то время было замечательно, потом стал различать (и все стали различать, наверное): есть такие, есть такие, и мы разные все-таки. И вот эта тоска, что, значит, ничего не выйдет. И все эти призывы: «Давайте запишемся в этот фронт, туда запишемся, в такие организации», в общем-то, казались уже пустое дело.
И почувствовалось, между лидерами, какая-то началась не то, чтобы сварка, но явно было, что немножко каждый как бы отстаивает что-то свое. Ну, тоже мы разные. Что тут поделаешь? Но, опять-таки, всё то же: «2 українця – 3 гетьмана». Что тут поделаешь с этим?
Вот еще одна причина. И, собственно, она постоянно действующая. Это постоянно действующий фактор. Вот. И это мы не можем – объединиться ради… ну, как-то в сторону отодвинуть свои личные интересы, свои примхи, какие-то вкусовые ощущения и все-таки подумать о чем-то важном для всех и сначала решить это, а потом всё остальное. Я думаю, вот всё, что происходит, примерно такое вот. Ну, а все-таки то, что я вам говорил, по сути, – это хроника, но лирика, по-моему.
И.: А вот вы сказали, что после разгона писали. Это было первое стихотворение о событиях на Майдане, посвященное этим событиям или и до того вы писали о нем?
В.И.: Да, да, конечно. Ну, если хотите, я почитаю несколько минут. Только вы прерывайте, когда надоест, или вообще, может, уже лимит исчерпан. Пожалуйста.
И.: Если проанализировать процесс написания этих стихов, которые вошли вот в этот сборничек, когда вы начали писать и когда закончили, когда издали, пишите ли еще сейчас о событиях на Майдане?
В.И.: Да. Майдан никуда не ушел, пишу и сейчас. Но это, скорее, уже, ну, собственно, вот и в этот момент, уже когда книга, – это на Майдан наш, а «Майдан Землі». События, которые происходили и происходят сейчас в мире, да и не только сейчас, я же говорю, происходили, этот появился образ как-то сам собой – «на Майдані Землі». Мы все на одном Майдане – місце зустрічі наше. Вот оно шире стало всё как-то. Потому что то, что происходит вообще в мире, оно так же тревожно и так же бесчеловечно, так же, как и… Мы, просто, добрее, наверное, мягче и поэтому больше подвержены. А вообще, все-таки преобладает жестокость, дурь, эгоизм, зверство. Ну, не знаю. Поэтому вот такое возникло, как бы переход от Майдана вот этого, нашего, к «Майдану Землі» – мы все на одном Майдане, в принципе. Вот. И больше, конечно, в последнее время, ну, начиная с середины, наверное, 2014 года, это все-таки война. Поэтому тут вот есть и такой переход. А писать начал о Майдане как-то раньше, чем Майдан, даже такое есть. Тема Майдана является раньше самого Майдана. Так обычно бывает. Какое-то предчувствие, угнетение или еще что-то, или тревога срабатывает.
И.: А, прочтите, пожалуйста, то, что перед Майданом написано.
В.И.: Да, сейчас.
«Щось виникло – не полишає. Слухаю, пишу. З планети «Утопія» повертаємося до планети «Реальність». На жаль, не вперше».
Вот какое-то, подбираешься к этому, само собой как-то получалось.
«Анатомия 22-го ноябрьского утра подтвердила намерение осени: увы, вмешательство зимы неизбежно».
«Якийсь на диво позитивний дощик у нашому занедбаному світі, в якому ще нічого після Господа доладного, здається, не створили. Де тільки все руйнуємо і пустуємо в руїнах, де навіть кращого обрати не спроможні: ні шлях, ні долю, ні людину, бо кожний сам по собі – не з людьми».
Ну, и вот дальше это стихотворение, что я вам читал – «Спроба усвідомлення і визначення».
И.: А вот когда родились стихи с предчувствием Майдана, когда вышли первые люди, было ли у вас видение того, что вот закончится оно смертями, что вот такая радикализация произойдет? Или вы считали, что может быть повторение Оранжевой революции: вот мы так потанцуем, и всё это обойдется?
В.И.: В общем-то, такого твердого убеждения не было. Хотя всё было со стороны власть предержащих агрессивнее, явно было. И все-таки то, что произошло, – нет, не чувствовалось это так, не был уверен, и, в общем-то, это как бы в стороне было. Так где-то оно висело, но казалось, что все-таки, ну, мы ж такие хорошие, мы ж такие мягкие, красивые все. Ну.
Ну, конечно, выпить, закусить, песни попеть, поматериться там, потусоваться. Но чтоб такое было – нет, конечно. Нет. Хотя, так если бы чистая аналитика должна была подсказать, что такое вполне возможно и вполне реально. Но все-таки вот Революція Гідності – вот эта было, вот это было самое важное. Это, может быть, два слова, но это ж не просто слова – это явление. Вот этого, мне кажется, надо было до конца держаться. И ни в коем случае, я думаю, что тут была ошибка. Ошибка и, наверное, не преступная (я не думаю, что преступная). Но по горячности, по эмоциям нельзя было этого делать, ни в коем случае. Защищаться – да, но… Не знаю.
Так же, как сейчас некоторые вещи происходят, мне кажется. Ну, даже взять Мукачево. Какие бы разборки ни были, но въезжать в город Мукачево (замечательный город, это ж сказка просто) на пяти джипах с пулеметами, с гранатометами – кто бы там ни был: Ланьо, Балога или кто (ну, все ж знают, кто есть кто, так сказать). Так вот, по-моему. При том, что я уважаю Яроша и думаю, что это один из самых преданных людей и честных и так далее, и способных. Но где-то, по-моему, чувство меры, вот. К сожалению, это ведет к трагическим последствиям. Пожалуй, уже привело к трагическим последствиям. Так что я не думаю, и тогда, я еще раз говорю, что висела где-то эта опасность, потому что подходили ж вплотную и ничего не стоило. Все-таки это было гораздо жестче, чем Помаранчевая.
И.: А вы обсуждали со своими знакомыми, друзьями, вот когда еще мирный Майдан был, до Грушевского: люди стоят, долго стоят, и власть не реагирует, она не выполняет требования. Вы как-то обсуждали, что-то предлагали, что нужно сделать, чтобы все-таки власть пошла на уступки, начала слышать протестующих?
В.И.: Конечно, говорили. Ну, это всё дискуссионно так было. Мне казалось, что, все-таки – и я это высказывал, да и многие – только не стрелять, не насилие, нет, насилие ни к чему хорошему никогда не ведет.
Никакая революция, кроме Революції Гідності. Ничего. Значит, мы все останавливаемся, мы все – по типу там английской забастовки или как – прекращаем работать. Но все, только все. Рано или поздно это бы коснулось и аппарата Президента, и Кабмина, и всех. Выключиться надо просто. Всё. Никуда б они не делись.
Но, это всё, может быть, фантазии мои, иллюзии какие-то. Но все равно не стрелять, не убивать друг друга. Ни в коем случае. Вот казалось, что так. Но трезвость же подсказывала и даже простая арифметика, что Майдан – это далеко не весь Киев, а уж Украина – о, Господи. Мы ж, опять-таки, ну, в лучшем случае – 50:50. Зайдите в любой троллейбус, в любой автобус или в любом помещении одни думают так, другие так. До тех пор, пока, ну, в какой-то мере это и отражалось. И это вот тоже ощущение вот такой трагедии. Причем, ну, как? Хронической нашей трагедии – мы не можем объединиться, к сожалению.
Это происходит не только у нас. Даже в европейских вроде бы чистых таких, санитарно-чистых, цивилизованных странах это тоже происходит. Ну, про Россию я вообще не говорю, это совсем другой аспект. Но это везде происходит. И очень тяжело. Как мне кажется, тут только вот такое, какая-то святость, праведность, праведность до последнего вздоха, ни в коем случае не политика. Политика – это вообще всё уже давно себя изжило: партии, политика. Это уже не для человечества. Но, к сожалению, такое происходит.
И.: А как вы писали? Вот если были на Майдане, на работе, когда находили время, чтобы писать?
В.И.: Ну, что-то крутилось. Специально же ничего не писалось. Что-то крутилось, что-то накапливалось. Потом, если возникало, ну, так иногда я нагличал и что-то стучал на мобилке. Так, для памяти хотя бы. Иногда что-то записывал на ходу. Ну, потому что всегда был с сумкой, там, с чем-то. Но больше всего, конечно, это ночи. Уснуть невозможно было практически. Поэтому так как-то. Иногда ничего не соображаешь, что-то записываешь наскоро, потом утром смотришь – и даже не верится, что это ты сделал. Ну, что-то, конечно, фильтровалось, что-то оставалось, что-то уходило. Ну, не знаю. В общем-то, этот процесс стихийный. Я не могу назвать это работой. Это не работа. Это так, вроде бы кто-то диктует иногда, а ты слышишь. Ну, и спасибо. Вот, собственно, и всё. Тут время не нужно для этого, вообще-то, время для этого не нужно.
И.: Почитайте, пожалуйста, то, что связано с трагическими событиями. Есть у вас с собой?
В.И.: Так прямо подобраться к этому. Ну, вот 14 декабря:
«Горький вкус декабря, по временам – металлический, держусь дыханием Майдана. Последние декабрьские дни подгоняют друг друга, но каждый из них длится дольше обычного. Гарантия жизни – до понедельника».
Что-то такое вот.
«Лишився острів Майдан посеред України часів окупації якимись чужинцями, які не розуміють ні себе, ні нас, зневірені вщент, генетично модифіковані начебто».
Лирика все равно оставалась. Я с этим ничего не могу поделать. «Это моя звезда». Это 22 декабря. «Это моя звезда в самом высоком небе, звезда, планета, Майдан. Или твоя? Тут полузимняя зима, декабрь почти весенний и новая страна – Майдан. Здесь больше нечего делать, похоже. Сняться бы всем сразу Майданом (кто хочет, конечно) – и в небо. И не возвращаться. Как Атлантида, вторая теперь. Вчера к полуночи едва-едва, еще б немного и взлетели, когда Оксана Яровая в «Аве Марию» вдруг испелась».
Чудный был вечер, как она пела, солистка оперы нашей. Такое вот.
«Туманом гріється грудень, Майдан – подихом власним, я знов – чеканням».
«Вытру слезы с лица земли, вытру твои и свои и попрошу небо».
«Музыка – это всегда кто-то поет, человек ли река, скрипка, оркестр или степь. 22-го, в день солнцестояния, пел и Майдан, и небо над ним, кто-то еще и другие, другие».
«Еще не заселенное никем первое утро 2014-го. Вернее, предутро. Я тоже еще прошлогодний: ни лошадей, ни снега, зато не счесть долгов, вопросов, несвершений. Господи, сколько работы, и всё на двоих: вставай, мила моя, вставай».
«Неспричинено не впізнаю знайому січневу зірку над Майданом. Добре, хоч впізнає вона мене. Бо очі її не затьмарені відстанню. Тоді вже дивимось одне в одне до ранку. «Спочиньте, діво», – кажу їй нарешті, «Спочинь і ти», – відповідає».
«Ввечері на Майдані перетворююсь на людину, конвертовану в людину Майдану, до ранку. А вранці на тому ж Майдані повторюється все – тепер ранкове, до вечора. А ввечері іще».
«Синдром внезапной младенческой смерти Земли как следствие систематической симптоматики нечеловеческого образа жизни людей на протяжении без малого уже полутора столетий. И если не вернемся мы к себе...»
Вот это, пожалуй, наибольший трагизм, как для меня: «Триває перетворення звичайного життя на відчай, за 40 років до віри. Contra Spem Spero. Без надії сподіваюсь».
23 января: «Ловкачи предлагают новый экстрим – военные экскурсионные туры онлайн в Сирию, Египет и на Грушевского с высокой вероятностью невозвращения». (Смеется) Вот такое было и смешно, и жутко, конечно.
«Ти, Київ, пагорби, храми, хвилі Дніпра і неба. Я сів у той літак, але…» Это у Миколи Вінграновського есть стихотворение замечательное «Я сів не в той літак». Ну, вот то же самое. Ну, не моя это, ни страна, ни люди, так жить нельзя. И у него это вот такой вот образ – «я сів не в той літак». Ну, я тут написал: «Я сів у той літак, але…» Ну, что тут поделаешь? Вот такое вот.
«Україні: «Творив тебе Господь, як власну мрію, і згодом закохався, як і я».
«Слушаю верлибры февраля, дышу надеждой на Майдан и март. Но порой, порой не дышу. Живу больше ночью, чем днем и вместе с февралем пишу верлибры».
«Небо – найбільший Майдан з єдиною владою – вітром. Нам би такого у Києві князя. Зійшлись два Майдани – неба і Землі, і ще мої невибіркові очі».
«Хтось винайшов зброю, інший спорудив собі мур, цей збудував церкву, той відтворив віру, один віднайшов себе. А ти що зробив? Що робитимеш?»
«Щодо будови Всесвіту. Звично іду по землі, тримаюсь очима за небо, ще от пишу, міркую теж. Якщо нескінченний Всесвіт, так він і є нескінченний, іншим не може бути. Так, нескінченний Всесвіт, будь-яка частка в нім – центр. Нема у всесвіту окраїн. Долоні дві ласкаві – землі і неба. Обитель наша – поміж ними».
«Все тиша розтлумачує мені. Мій вічний свідок і моє сумління. Плине кача, плине кача, відлітає Небесна Сотня з Майдану Землі у вічність».
«На Майдані життя, на Майдані Землі місце зустрічі наше».
«Україні. Вже ранок, ніжинка, і вже дорослішає день, і лютий ыз Майдану плине в минуле. Лишаюсь на утриманні зими, не йду в нові світи весняні, бо ще ніхто мене не кличе, і лихо ще не відпускає оте лютневе на Майдані».
«Якась невпевнена весна первісна з ознакою скаліченого лютого, не відчуває ще себе весною, не впізнає ні час, ні Київ, навіть нас. І ми також – ані її, ані себе, ані...»
«Собрались туманы над Киевом, защитники белые наши от юго-восточной войны».
«Весною вітаю вас, а не війною. Бо явище весни переважає».
«А после войны, чем бы ни завершилась она, душе моей кто помешает свободно летать над Майданом, Днепром, Черным морем, Волгой, Байкалом?»
«Іще казкова, не розірвана на ефірні шматки ТВ і радіомовлення ніч. Іще до сходу сонця, майже у темряві, на Майдані у Києві розпочинає роботу УРВ – Університет ранкових відносин, слухачів і студентів – вся Україна».
А это уже 12 березня: «Третя світова війна розпочалася в той самий час, коли завершилась друга. А може, й іще раніше. А може, це все одна війна триває безперервно, в якої не було початку, мабуть, і кінця не буде. За ці роки із 1945-го на цій війні і від знущань людей, тварин, рослин і саме землі на землі загинуло більше, ніж за всі попередні війни людства. Не вистачало лише Антихриста. Більше піввіку шукали. Нарешті, здається, знайшли. І тепер вже не лікує ніч і не тішить тиша. Бо наче інфіковані війною, і гідності нам знов не вистачає».
«Обережно, то лівим поглядом, то правим, то думкою первинною, то часом похідною, течія розмову Дніпра супроводжує через всю Україну на південь до Чорного моря, і сам з ним спливаю поволі, поволі».
«Питаєте про перші враження від березня мої? Тож березень, весна, війна. Вже навіть не загроза, а реальність, якась прадавня і постійно діюча хвороба людства. Чи надактивний ген війни у нас і надкритична вже нестача гена миру. І як завжди - не він і не вони, а ми у тому винні. Чи вже весна? Та ні, ще передвесня. Не нагодована земля теплом і світлом.
Бо ще мінливе і ледаче сонце, і ми не весняні, ще зимні. А ще, весна й війна хіба сумісні?»
«На Майдані життя, на Майдані Землі місце зустрічі наше». Вот такое вот.
И.: Спасибо большое.
В.И.: Спасибо вам.
И.: Владимир Георгиевич, в завершение я хотела немножко спросить, вы упомянули об Антихристе, который в одном из последних стихотворений. Это вот какой-то человек, вы подразумеваете, или это образ?
В.И.: Ну, поначалу, конечно, человек, личность. Всё тот же человек, который… Но, с другой стороны, я понимаю, что он не один, и он тоже «шестерка». В чьих-то злых намерениях, помыслах, преступных, античеловеческих он только исполнитель. Мне так кажется. То есть всё сводить к одному человеку… Так что это в какой-то мере, на самом деле, конечно же, собирательный образ. Но возникла как персоналия совершенно определенная. Не хочется называть даже, потому что когда говоришь такие вещи, то грязь какая-то. Такое вот.
И.: А вам одинаково удобно и на русском, и на украинском писать языке, нет разницы или все-таки как-то…?
В.И.: Это как-то не от меня зависит. Какие-то есть вещи, которые нельзя на русском языке писать. Ну, никак они не возникают. Я не могу сказать, мне кажется, что у меня не такой уж большой словарный запас и вообще словарь, чтобы совершенно так разнообразить. Думаю, что, в общем-то, он, скорее, скорее средний, а то и ограниченный.
И.: Ну, что вы скромничаете? Вы очень скромны.
В.И.: Да нет. Ну, есть же люди, которые… Ну, что вы? Вот. А само собой как-то, какие-то вещи. Ну, к Украине нельзя обратиться иначе, чем «ніжинка». Ну, как тут скажешь? То есть получается, в принципе, всё зависит от того, что возникает. И в этот момент нет вопроса, и как бы я не задумываюсь, на русском языке писать или мовою. Как-то оно само собой получается. Опять же, до сих пор некоторые и кривятся, и ругаются, и надо, наконец, сделать выбор для себя. Ну, по-моему, это глупости, в общем-то, или какой-то консерватизм. Да, пожалуйста.
И.: Мы собираемся сделать сборник на основе воспоминаний. И вы своим стихотворением подтолкнули меня употребить такое словосочетание «людина Майдану». Вот очень такое яркое, и, по моему, до сих пор я его не встречала нигде. А вот что вы вкладываете в это понятие – «людина Майдану»?
В.И.: Ну, это вот, тут, скорее, ключевое слово – вот эта конвертация: ты приходишь на Майдан вроде бы обычным человеком, «і тут же вже людина якась, конвертована Майданом», получается, ты становишься другим. Это тоже, в общем-то, естественно, тут никакой мистики. Если ты занимаешься чем-то хорошим, светлым, ты, в общем-то, становишься другим человеком. Или ты встречаешься с другим человеком, или ты любишь. Это, наверное, самое, вообще-то, действенное. Если ты любишь, ты становишься другим человеком. Потом, конечно, приходит разочарование, наверное, у большинства людей, ты возвращаешься к себе. Но больше энергетики, как будто все – это один человек. Как и когда ты любишь – тоже. Или природа, или человек. Ну, когда тебя понимают.
И.: Ну, хорошо. Спасибо. Будем надеяться, что будет больше понимания и меньше разочарований.
В.И.: Я надеюсь. Конечно же. Конечно.
И.: Спасибо вам большое.
В.И.: Спасибо вам большое.
1939-2016
м. Чернігів
м. Київ
науковець
митець, учасник ліквідації наслідків аварії на ЧАЕС
Революція Гідності, Чорнобильська катастрофа
15.07.2015
відео
російська
м. Київ, Український інститут національної пам'яті
повна згода
1
3
48
.
Фондів
Інтерв'ю
Файлів